Реклама Google — средство выживания форумов :)
— Я тогда не пойму одной вещи. Вы говорили, что в основе мотивации роста, развития в стране были опасения стать колонией. А разве, например, те части Китая, которые стали колонией, те части Кореи, вообще Южно-Азиатский регион, который весь фактически разошелся на колонии, разве там люди хотели этого? И, в общем, азиатский дух такой сильный... Что такого есть у японцев, что их заставило за 50 лет прожить иную жизнь, чем их соседи?
— Японцы поняли еще одну важную вещь. Ведь никакой японской нации в это время не существовало. Да, Япония разбита была при Сёгунате на 300 княжеств, и если человека спросить, кто ты такой, никто бы вам не сказал, что он японец. Звать меня так-то, я из такой-то деревни, из такого-то уезда, из такой-то провинции, мой князь такой-то. Такой идеи, что все мы японцы, не было. Княжества уничтожили и дальше стали воспитывать сознание того, что все мы японцы и у нас есть одна общая задача. Общая задача, чтобы Япония стала мощной страной, с которой считаются во всем мире.
Существенное внимание австромарксисты уделяли национальному вопросу. Австромарксисты выдвинули теорию культурно-национальной автономии, основой которой стали работы К. Реннера (1899, 1902) и О. Бауэра (1907). Нация понималась как естественная общность людей, объединенных национальным характером. При этом нации считались устойчивыми образованиями, различие между которыми в будущем должно только возрастать. Австрийская социал-демократия стала первой социал-демократической партией, принявшей специальную программу по национальному вопросу — Брюннскую программу (1899), в которой был выдвинут принцип территориального федеративного устройства Австро-Венгрии. В советской литературе Брюннскую программу оценивали негативно, за раскол рабочего движения по национальному признаку и пренебрежение принципом интернационализма[1], хотя на практике в СССР реализовывали некоторые положения австромарксистов[4].
Генрих Гейне связывал национализм с язычеством. Разделявший его мнение философ Н. А. Бердяев отмечал закономерность тенденции перехода германского антисемитизма в антихристианство.
При том, что в исторических реалиях XIX века нация являлась, по сути, иным обозначением народа, что предполагало некое естественное и не вполне рациональное происхождение этого феномена: историческая жизнь во многом случайна и иррациональна, сама идея нации вполне рациональна. Ведущую роль в формировании наций сыграли западноевропейские централизованные государства. Нации стали одними из самых успешных проектов этих государств.
Благодаря своей связи с государственной деятельностью нация, несмотря на всю свою внешнюю историчность, является изначально не историческим, а политическим и идеологическим явлением. Благодаря этой идее государства и общества отстаивали, в первую очередь, собственную политическую и экономическую независимость, а во вторую – культурную и повседневную идентичность.
Тем не менее, даже в Западной Европе процесс национального строительства шёл с разной степенью успешности и обладал разной исторической скоростью. В том же XIX столетии в Европе проявился феномен догоняющего или опаздывающего нациогенеза: Италия, Испания, Германия стали «нациями» позже, чем Англия, Франция, Швейцария.
Причины такого опаздывания опять-таки были связаны с текущим состоянием государственности в этих странах. Слабое политическое единство или его отсутствие являлись препятствиями для нациогенеза. И в момент, когда, например, Италия обрела политическое единство, на итальянском языке (тосканском диалекте) говорило, в лучшем случае, 10% итальянского населения. Итальянскому государству ещё предстояло сплавить воедино разнородные социальные и территориальные общности, существовавшие на Апеннинах, и делать это предстояло в ускоренном темпе.
Главная причина таких ускорений была связана с экономическими и политическими процессами. Чтобы не проиграть в конкурентных войнах в сферах политики и экономики государство неизбежно должно опираться на общество. Государство должно получать поддержку со стороны наиболее активных и влиятельных социальных групп. Именно среди таких групп идея нации распространялась наиболее активно и там же она получила основную поддержку. Идея нации стала символом единства государства и высших и средних слоёв общества. [3]Соответственно, государственная национальная политика стала политикой защиты интересов этих социальных групп. Эти политические метаморфозы не являлись чем-то экстраординарным и экстравагантным. Те же Италия и Германия, идя по пути нациогенеза, по сути, подражали Англии и Франции. Необычность нациогенеза в этих странах связана не с непосредственным содержанием процесса, а с высокой скоростью его осуществления.
Тем не менее, результаты «догоняющего нациогенеза» показали, что этот процесс не может быть безусловно успешным. У него есть серьёзные издержки и неудачи. В Италии и Испании сохраняет свою актуальность сепаратизм, ставящий единство этих стран под большой знак вопроса. Однородное социально-политическое пространство здесь существует лишь де-юре. Фактически никакой социальной тотальности и однородности в этих странах не существует. Каталония продолжает осознавать себя, в первую очередь, Каталонией, а не Испанией, а итальянская Лига Севера регулярно поднимает вопрос о разделе Италии, пользуясь вполне стандартным лозунгом «хватит кормить Юг!».
Положение Германии до поры до времени выглядело более благополучным. Но появление германского нацизма показывает, что и в этой стране уровень национального единства оставлял (и оставляет до сих пор) желать лучшего. Безусловно, во многом, появление нацизма было связано с внешнеполитическими причинами и обстоятельствами. Но нацизм имел и внутриполитические задачи. Он стал силой, претендующей на мобилизацию немецкого общества. А мобилизация предполагает внутреннее единство.[4]
История догоняющего нациогенеза XIX века показала, что важнейшими условиям осуществления этого проекта являются время и последовательность государственной политики, придерживающейся в сфере национального строительства авторитарных методов. Фактор изначального этнического разнообразия, наоборот, не должен вводить в заблуждение. Культурные, этнические и языковые различия между Севером и Югом в позднесредневековой Франции были едва ли меньшими, чем различия между современными Каталонией и Андалузией.
Но между русским и американским подходами к нациогенезу существуют и очевидные различия. И они касаются не только конкретики (православный коллективизм против протестантского индивидуализма, например), но и структурных, базовых принципов.
Если отталкиваться от определения нации как «пакета политических прав» (С.М. Сергеев), то оно будет вполне применимо именно к американскому опыту нациогенеза. Американская нация, какими бы реальными историческими событиями она бы не создавалась, на формальном уровне создана институтами права. Это изначально – не государственное, а юридическое понятие, пусть государство де-факто и является главным гарантом права.
Если в СССР и в Китае «пакет политических прав» был пустым пакетом: логика социализма ХХ века отдавала приоритет развитию социальных прав и возможностей, то в США – в полном соответствии с нормами классического либерализма – базовыми считались именно политические права. Все общественные процессы, происходившие в стране, опознавались сквозь призму политического и правового.[11] Соответственно, тот, кто обладает полнотой политических прав, и является органичной частью американской нации.
«Пакет политических прав» по-своему влиял и на социальные проблемы афроамериканского населения. По факту негры в Америке были, и их становилось всё больше, но до 60-х годов прошлого века они не обладали никакими политическими правами и, соответственно, не являлись частью американской нации. Их онтологическое положение в американском социокультурном пространстве оказывалось иррациональным. Они в этом пространстве присутствовали и отсутствовали одновременно.[12]
Пока англосаксонский этнический элемент сохранял очевидное большинство в американском социальном ландшафте, существовавшая ситуация казалась устойчивой. Но когда баланс этнических элементов изменился, достаточно быстро выяснилось, что тот же либерализм и его производные не могут интерпретироваться как беспочвенные, внеисторические универсалии. Само представление о нации как политическом субъекте является частью исторической традиции. И разрушение глубинных, онтологических связей с этой традицией влечёт стремительные мутации всего социального организма. Игнорирование этнического компонента в нациогенезе рано или поздно обернётся негативными последствиями для него.[13]
В самой Европе в ХХ веке наблюдается модель нациогенеза, истоки которой связаны с опаздывающими нациогенезом и модернизацией. Но в новых условиях эта модель меняет внутренние акценты и радикализируется.
Существуя в условиях ещё большего дефицита времени, чем их предшественники, сторонники этой модели делают основную ставку на дальнейшее усиление роли государства в национальном строительстве. Т.к. дефицит времени распространяется не только на нациогенез, но и на решение проблем, связанных с технической модернизацией, государство вынуждено усиливать собственную роль «по всем фронтам». Следствием этого становится возникновение фашизма как политического строя.[14]
Если взглянуть на политическую карту Европы межвоенного времени обнаружится ряд совпадений и закономерностей. Во всех странах, перед которыми стояли задачи вторичной модернизации, возникали политические диктатуры. И, одновременно с этим, они оказываются странами, в которых на момент утверждения диктатур не было завершено национальное строительство.
При этом в идеологиях таких стран присутствуют разные акценты. Итальянский фашизм делает ставку на культ государства и трансформацию коллективной исторической памяти. Итальянская история обретает прочную связь с Римской империей, а новое, фашистское государство становится продолжателем имперской идеи, непосредственным наследником традиций Империи. Идея нации оказывается подчинённой идее государства.
Но значительная часть молодых европейских стран пошла по другому пути. Эти страны сделали акцент на идее нации. В их идеологии идея нации оказалась более важной, чем идея государства. К числу таких стран в первую очередь относятся Польша и страны Прибалтики. В прибалтийских государствах на протяжении всего срока их жизни существовала авторитарная диктатура фашистского типа. Польша, пройдя этап диктатуры, перешла к режиму парламентской демократии. Но польская идеология – не зависимо от конкретной политической ситуации – сохраняла свой авторитарный характер. Суть этой идеологии с полным правом может быть определена как «нацизм».
Различия между немецким и польским нацизмами – не качественные, а количественные. Немецкие нацисты смогли осуществить ряд действий, о которых нацисты польские могли только мечтать. И мечтали. До сих пор в Польше звучат голоса, утверждающие, что польско-германский конфликт 1939 года был трагической ошибкой польской политической элиты, и что действительные, глубинные геополитические интересы Польши были связаны с движением на Восток, в рамках которого в состав польского государства должны были войти территории современной Белоруссии, Украины и ряд русских земель.
Нацизм как тип идеологии не привязан исключительно к германской почве. Он может и утверждается на самых разных национальных почвах. Главная идеологическая установка нацизма связана с идеей создания однородного национального пространства в соответствии с принципом «одна земля – один народ». Вследствие этого, представители других этнических групп, живущих на данной территории, должны быть либо депортированы, либо денационализированы, либо уничтожены.
Одновременно с этим польская идеология активно формировала новую версию понимания европейской и мировой истории, в рамках которой Польша превращалась в один из главных центров европейской политики и культуры в эпоху Средневековья и в раннее Новое Время.
Послевоенная мировая история стала историей деколонизации. Рост и успехи антиколониальных сил – одно из главных исторических событий в интервале 1945 – 1991 годов.
Появление новых государств вызвало к жизни мощную волну нациогенеза. Национализм наряду с социализмом стал естественной идеологией стран третьего мира.
Одной из важных особенностей африканского национализма можно считать то обстоятельство, что ему предстояло иметь дело с обществами, сосуществование которых было обусловлено внешними причинами – нюансами колониальной политики европейских стран. При этом уровень развития подавляющего большинства таких обществ был, безусловно, архаическим, доиндустриальным. Идея нации в этих условиях подобна космическому кораблю, который предоставляется первобытному охотнику для того, чтобы он смог улететь в космос.
Большинству стран постколониального мира предстояло в кратчайшие сроки создать принципиально новый технологический уклад, знаменующий собой глобальный разрыв в их естественном, историческом развитии и новую социально-политическую элиту, с этим укладом органически связанным. Именно в этой, стремительно рождающейся среде национализм и должен был найти свою социальную опору. Незначительное социальное меньшинство должно было воплотить в себе идею нации и, вследствие этого, обрести право говорить от имени всей страны.
В том случае, когда африканские государства не делают ставки на нацизм, объявляя одну из народностей страны единственным выразителем «народного духа» с последующими тоталитарными акциями в отношении всех остальных этносов, идея нации оказывается, по сути, деструктивной идеей.
Причина такого положения не в идее как таковой, а в обстоятельствах её применения. Любая политическая технология, оказавшись в неестественной для себя среде, начинает действовать деструктивно. Национализм – дитя новоевропейской индустриализации, и только на этой почве он был вполне естественен и эффективен. Как только он выпадает либо из эпохи, его породившей, либо оказывается за пределами своей материнской цивилизации, эффект от его действий становится, как минимум, двойственным.
Если теории политического национализма могли критиковать советский социализм за отсутствие политических прав у общества, а социализм, в свою очередь, критиковал Запад за негарантированность социальных прав, то африканский национализм на своём примере обнуляет позиции спорящих сторон: он не предоставляет обществу, от имени которого выступает, ни того, ни другого. С этой точки зрения он является чистой фикцией, не имеющей какого-либо эмпирического наполнения. Он пытается создать нацию из ничего. Даже язык, на котором он говорит, не является родным для его почвы. Это – язык колонизаторов, от культурного наследия которых сам африканский национализм часто старается избавиться.
Реальным результатом деятельности такого национализма оказывается вестернизация и более глубокое встраивание новых стран в периферийный сектор капиталистической мировой экономики (КМЭ). Колониализм сменяется неоколониализмом.
В структурных рамках КМЭ местная элита становится неизбежной жертвой системной логики. Участвуя, независимо от собственных желаний, в неравноценном экономическом обмене между центром системы и её периферией, местная элита становится проводником политической и экономической политики центра системы, и при этом вестернизируется сама. А местный национализм обеспечивает идеологическое прикрытие таких действий.
Идея нации в постколониальном мире обретает, парадоксальным образом, значение, противоположное тому, которое она была призвана иметь изначально. Из конструктивной силы она превращается в деструктивную.
Существовала ли альтернатива для африканских стран в ХХ веке? – Да, такая альтернатива была, и она была связана с советским социализмом. Логика такой альтернативы была достаточно простой: присоединившись к ресурсам Советского Союза активно ими пользоваться, направляя их на интенсивное развитие собственной экономической и социальной инфраструктуры. И многие африканские страны по этому пути пошли, переформатировав собственную идеологию в форму «национального социализма». Но в 1991 году Советского Союза не стало, и вместе с ним исчезли какие-либо цивилизационные альтернативы.
Сегодня Чёрная Африка обречена на то, чтобы быть периферией капиталистической мировой системы. Самостоятельно изменить свою судьбу этот континент не может. И не сможет этого сделать в обозримом будущем. Западные левые могут сколь угодно кричать о том, что ежегодно в Африке умирают сотни тысяч людей от тех или иных экономических, экологических и политических проблем. Единственное, что можно сказать по этому поводу, что в будущем ситуация не изменится.
Единственный возможность «африканского реванша» связана с ростом эмиграции африканского населения на Запад. В процессе такой эмиграции Европа перестаёт быть Европой, превращаясь в некий космополитичный, мировой мегаполис. Но и этот процесс производен от общей логики функционирования системы. КМЭ в очередной раз демонстрирует внешнюю парадоксальность: конституируя экономическое пространство в качестве иерархического, она разрушает цивилизационные основы центра этой системы. И в этих условиях национализм, бывший некогда оплотом западного национального капитализма, становится ненужным самому Западу.
Распад Советского Союза, сопровождавшийся националистической эйфорией в большинстве бывших советских республик, оживил процессы нациогенеза, пусть и в пределах постсоветского пространства. Новая геополитическая ситуация, возникшая на этом пространстве, поставила вопрос о способах создания новых государств и тех политических и идеологических технологиях, при помощи которых эта цель может быть достигнута.
Часть стран использовала уже проверенные временем средства, но появился и ряд «новационных решений».
Национализм большинства советских республик пошёл по пути нацизма.
Но в ряде других случаев местный нацизм оказывается существенно ограничен очень неприятным для местных национализмов обстоятельством – присутствием на этих территориях русского населения. И не просто присутствием (такое есть и в Грузии), а глубинной интеграцией русского населения в инфраструктуру постсоветских обществ, из которой его нельзя изъять «безболезненным» образом.
Отсюда двойственность политики местных правящих режимов, подчиняющихся ситуации «хочется, но колется». Жёсткая дискриминация или даже изгнание русских за пределы страны вступает в противоречие с требованиями реальности.
Внешняя иррациональность современной нацистской логики в странах периферии и полупериферии имеет социально-экономическое объяснение. Все эти страны в современных условиях не могут иметь никакой независимости кроме фиктивной. Ирония ситуации в том, что самые дальновидные из местных националистов это прекрасно понимают. Вопрос лишь в том, кто будет их реальным хозяином – ЕЭС, США, Китай или Россия. Антирусская позиция неизбежно вталкивает эти страны в сферу контроля Запада (Грузия) или Китая (Средняя Азия). Соответственно, роль местных элит с их провинциальной националистической идеологией сводится к функции посредников между иностранным капиталом и ресурсами собственной страны. Это – роль компрадоров, но теперь её играет не столько местная буржуазия, сколько государственный аппарат. Впрочем, грань между капиталом и бюрократией в современных условиях становится всё более призрачной.
В странах постсоветского пространства развиваются процессы, которые по своей сути сходны тем, что обнаруживаются в Африке. Идеи нации, национального единства, национальной однородности не формируют новый, более развитый тип общества, а разрушают основы уже существующей общественной жизни, способствуют инволюции этой жизни к предельно простым формам.
Специфическим проявлением нацизма сегодня является официальная идеология прибалтийских государств. Вследствие очевидных исторических обстоятельств прибалтийский национализм родственен немецкому, в его нацистской модификации времён Третьего Рейха, но эмоциональная составляющая этой идеологии роднит его с польской версией нацизма.
Подобно польскому прибалтийский национализм истеричен. Но если польская аффектированность связана с психологическими травмами, имеющими давнее историческое происхождение, то история прибалтийской государственности начинается с ХХ века, и прибалтийская истерика – это реакция на современное положение этих стран.
При том, что СССР стремился превратить Прибалтику в современное по меркам того времени промышленное общество, после обретения этими странами независимости реальное положение дел в этих странах в значительной степени вернулось к ситуации 1930-х годов. Особенно это характерно для Латвии и Эстонии, чья ментальность в большей степени соответствует ментальности аграрного общества, нежели реалиям постиндустриального общества. Эти страны оказались не жизнеспособны. Они не смогли сохранить собственную инфраструктуру, следствием чего становится глобальный демографический кризис. Они, по сути, превращаются в европейскую пустошь, не способную в современных реалиях к какому-либо устойчивому развитию. Именно на таком фоне и развивается местная националистическая истерика. Это – жест отчаяния, весь пафос которого призван скрыть ужасающие перспективы будущего, а так же содержательную нищету прошлого. При этом и в данном случае местный национализм не вполне искренен. Он так же, как и национализм в странах третьего мира, выполняет задачу прикрытия: местная элита в действительности обслуживает чужие интересы и получает соответствующие бонусы, связывая своё будущее отнюдь не с Прибалтикой.
При том, что в большинстве случаев постсоветский региональный национализм имеет аналоги в прошлом, современная политическая жизнь демонстрирует модели, которые, во многом, являются оригинальными. В более яркой версии проявление такого национализма можно увидеть на Украине, а в более мягкой – в Белоруссии.
Если бы такой национализм возник именно в 90-е годы прошлого века, его можно было бы назвать постмодернистским. Но после распада СССР он лишь вышел на поверхность, а формировался он ещё в советские годы. Вследствие собственной противоречивости он может быть охарактеризован как шизоидный. Данная характеристика вполне оправдана: в ситуации жёсткого конфликта с реальностью сознание часто «убегает в болезнь». В случае с Украиной и Белоруссией конфликт с реальностью присутствовал изначально.
Национализм, апеллирующий к фантому, т.е. к пустоте, обречён на итоговую неудачу. В случае с Украиной это видно уже сейчас. Всё, к чему, в итоге, привело Украину наионалистическое движение, часто выбирающее для своего самоутверждения крайне экстремистские, нацистские формы, сводится к Гражданской войне и внешнему управлению. Последнее вполне естественно: фантомы никогда не обладают самостоятельным существованием.
Национализм в Белоруссии имеет иной генезис, нежели украинский. При том, что белорусская нация относится к числу исторических фантомов в той же степени, что и украинская, т.к. обе они создавались по одним и тем же лекалам, в советское время никакого белорусского национализма не существовало.[18] По крайней мере, если понимать под ним массовое движение, а не несколько сотен интеллектуалов, заигравшихся в историческое фэнтези. Причина такого положения дел – в позиции политического руководства БССР, которое до конца существования Советского Союза мыслило, в первую очередь, общесоюзными, а не местечковыми категориями. Соответственно, никакого противопоставления себя России в белорусском общественном сознании не существовало.
Представления о России как главной исторической угрозе для самобытности белорусского народа активно внедрялись в молодёжную среду. Именно эта социальная группа белорусского общества стала основным объектом для политики исторических фальсификаций и почвой, на которой начали взращиваться антирусские настроения.
Так возник современный белорусский национализм, у которого очень много общих черт с украинским. Он так же, как и свой более южный аналог, основан на глобальной исторической фальсификации (на принципах постмодернистской постправды), имеет антирусскую (по сути – русофобскую) направленность и, при этом, выступая против русской культуры, является органично связанным с русским языком и русской культурой. В этом контексте вся идеология белорусского национализма оказывается не прямой речью белорусского народа, от имени которого она стремится выступать, а проявлением частного самоотчуждения Русского мира от самого себя, некой локальной антисистемой, порождённой самой русской культурой.
Появление подобных антисистем регулярно происходит в самых разных национально-культурных традициях. С этим феноменом, например, хорошо знакома американская культура.
Но определённую дестабилизирующую роль в жизнь Белоруссии местный национализм в любом случае вносит. И в рамках логики политической жизни он оказывается, по сути, самоотрицанием государства. Это произведение белорусской власти, созданное с целью сохранения и укрепления местной государственности, в действительности оказывается силой, уничтожающей не только это государство, но и, по сути, белорусский народ. Установка белорусского национализма на дистанцирование от России и интеграцию в западные политические структуры своим единственным реальным результатом может иметь лишь разрушение государства и «распыление» белорусского народа в мировом пространстве.
Национализм, как и все другие формы самосознания общества, является историческим явлением и, соответственно, его роль и значение в разных исторических ситуациях оказывается разными.
Изначально национализм возник на западноевропейской почве. И только на этой почве он чувствовал себя естественно и органично. Здесь же он получил изначальную и последовательную форму. Естественной основой политики национализма является принцип «одна страна – один народ». В рамках западноевропейского культурно-исторического ландшафта этот принцип был, безусловно, жизнеспособен, а его влияние на историческую жизнь – позитивным.[21] Национализм способствовал внутренней мобилизации европейских народов,[22] развитию правого государства в странах Большой Европы, а так же делал европейские государства конкурентоспособными в борьбе друг с другом, одновременно, способствуя укреплению иностранного капитала и его экспансии в колониальный мир.
Эффективности политических технологий национализма того времени способствовала его устойчивая, органичная связь с повседневной жизнью народа, от имени которого он выступал, умение реагировать на базовые потребности народной жизни. Это позволяло национализму делать акцент на культурных и идеологических аспектах своей политики, избегая мер, связанных с применением открытого насилия. При этом в культурной сфере национализм действовал предельно жёстко, не стесняясь использовать и откровенно авторитарные действия, что, впрочем, было вполне оправданно.
Тем не менее, не имеет смысла утверждать, что именно национализм обеспечил политическую, технологическую, экономическую, культурную гегемонию Запада. К тому моменту, когда национализм превратился в серьёзную политическую силу, такая гегемония уже существовала, и Запад в реалиях XIX века смог бы сохранить её в любом случае.
Безусловно, национализм оказал важнейшее влияние на становление европейской культуры XIX века, способствовал её расцвету. Националистическая идеология способствовала и развитию национального капитала, установления связей между капиталом и средним классом Европы. Не удивительно, что именно эта среда стала основной сферой его влияния.[23]
Но «век национализма» начался тогда, когда отношения между обществом и капиталом уже начали стремительно меняться. Причиной таких изменений была логика накопления, в рамках которой рост капитала является важнейшим условием его сохранения. Капитал может эффективно существовать, лишь находясь в процессе постоянного увеличения.
Но уже к семидесятым годам XIX века развитие новых технологий и относительная ограниченность национальных рынков сделали необходимым выход капитала за национальные границы. Началась трансформация капитала из национального в транснациональный, – вначале относительно медленно, но с каждым десятилетием этот процесс шёл быстрее. Одновременно с этим капитал в полной мере подчинил себе национальные государства, политика которых теперь стала соответствовать не собственной логике, а логике интересов капитала. Произошло слияние государственного аппарата и монополистических структур.
В 1870-е годы, когда до создания транснациональных корпораций было ещё относительно далеко, национализм с точки зрения капитала ещё сохранял смысл своего существования хотя бы потому, что он обеспечивал идеологическое прикрытие внешней экспансии – проникновения капитала одной страны на рынки другой. Но последующие трансформации европейского капитализма девальвировали ценность национального с точки зрения капиталистических интересов, превращая национализм в архаический реликт прошлого.
Не удивительно, что уже к концу 1980-х годов западноевропейские националистические партии стали превращаться в политических маргиналов. С точки зрения политического main stream, финансируемого ТНК, развитие национализма в европейских странах не только не необходимо, но и опасно, т.к. способно поставить барьеры для свободного перемещения капиталов и рабочей силы.
Современная экономика связана с большими социально-политическими образованиями, обладающими цивилизационными масштабами. Капитализм осуществил переход от государства к цивилизации.
Согласно логике капитализма в перспективе должна возникнуть единая, космополитическая цивилизация (или – целостное экономическое пространство). Но, поскольку в современной КМЭ существует несколько центров принятия решений, в данный момент это универсальное пространство пока ещё делится на частные сегменты, масштаб которых, тем не менее, всё равно значительно превосходит масштабы среднестатистических национальных государств XIX века.
И если США, территория которых уже в позапрошлом столетии обладала масштабами цивилизации, могут пережить такую трансформацию относительно безболезненно, то для европейских наций она катастрофична. Небольшие размеры этих государств выталкивают их за пределы исторического будущего. Подлинной субъектной реальностью сегодня обладает Европа в целом, а не отдельные государства. И последующие десятилетия станут тем временем активного перемещения европейских властных институтов в центр. Уже сегодня суверенитет национальных государств внутри ЕЭС серьёзно ограничен, в будущем этот процесс ограничения лишь усилится.[25]
Единственным способом спасения национального сегодня является выход из КМЭ или, по крайней мере, значительное повышение уровня автономизации национальных экономик. Такая политика будет неизбежно предполагать опору на иную, новую систему ценностей, отрицающую универсализм капитализма и апеллирующую к идее социальной справедливости, предполагающую защиту интересов большинства общества.[26]
Но такая, социалистическая по своей сути возможность, открыта далеко не всем. Потенциала малых стран не хватит для того, чтобы противостоять натиску КМЭ. Сегодня социализм как возможность открыт лишь для больших стран и политических образований. Применительно к европейскому политическому ландшафту, например, это означает, что к новой модели организации жизни может перейти лишь Европейская цивилизация, и не может какая-либо отдельная европейская страна.
Столь серьёзный культурно-политический поворот не может произойти сразу, одномоментно. Он требует времени. Но время в Европе играет против национальных идей и, соответственно, против национализма. С одной стороны, уже сейчас потоки иммигрантов существенно меняют социальную структуру и культурную среду европейских обществ. И с каждым годом эти изменения будут масштабнее и необратимее. Одновременно с этим будет меняться и самоидентификация населения: на место французов, немцев, поляков, чехов будет приходить всё больше «европейцев», причём отнюдь не с европейской внешностью.
Господство капиталистической экономической модели и психологии потребления делают современные европейские нации беззащитным перед тем системным катком, который их уничтожает. То, что эти нации в относительно недалёком будущем будут переплавлены в нечто наднациональное, исходя из сегодняшнего положения дел очевидно. Гибель «национальной Европы» неизбежна. И все локальные успехи современных националистических партий напоминают отчаянные контратаки армии накануне своей капитуляции.
В условиях, когда в центре КМЭ национализм стремительно теряет позиции, его возрождение на периферии и полупериферии оказывается проявлением культурного отставания стран этого типа от культурного развития центра. Это отставание имеет тотальный характер в том смысле, что проявляется не только в экономической, но и в культурной сфере: в периферийные общества социально-культурные и эстетические концепты приходят тогда, когда в странах центра они уже прошли пик своей популярности.
Эта ситуация характерна для всех стран постсоветского пространства. В то время как общества ведущих европейских страны сталкивается с принципиально новыми общественными вызовами, политическая элита бывших советских республик берёт на вооружение идеологические тренды прошлого, и, тем самым, окончательно легитимирует статус собственных стран в качестве отстающих.
Впрочем, национализм на периферии служит идеям развития своей страны лишь случайным, побочным образом. Если на Западе середины XIX века он был связан преимущественно со средним классом, то за пределами Запада он укоренён, главным образом, в среде социальной элитыи обеспечивает встраивание постколониальных стран в структуру капиталистической эксплуатации , а лидерам национализма даёт возможность для последующего перемещения на Запад.
Под знаком таких перспектив многим представителям постколониальной политической элиты глубоко безразлична судьба их собственной страны в долговременной перспективе. Различие между постколониальными неолибералами и внешне противостоящими им националистами не столь значительно, как может показаться на первый взгляд.
И причина возникновения таких элит кроется не в злой воле и факторе индивидуального выбора. Основы социального мировоззрения формируются системным образом, это и делает мировоззрение историчным. И пока будет существовать капиталистическая мировая экономика, элита периферии и полупериферии будет склонна занимать компрадорские позиции.[27]
При том, что русское национальное движение очень быстро распознало компрадорскую суть политического режима Б.Н. Ельцина, в концептуальной сфере оно угодило в ловушку, поставленную Западом, и оказалось дезориентированным. В этом состоянии оно, в значительной степени, пребывает и до сих пор.
Суть ловушки состояла в том, что Русской цивилизации было предложено примерить на себя формы, свойственные маленьким народам и государствам, не являвшимся многонациональными, обладавшими другой (индивидуалистической) психологией, и возникшие в совсем иной культурной и социальной реальности.
При том, что русское национально-патриотическое движение испытывало огромный интерес к дореволюционному наследию и активно его изучало, отсутствие в дореволюционной России национализма как влиятельного интеллектуального движения почти никого, по большому счёту не смутило. Дело закончилось поэтической романтизацией деятельности «Чёрной сотни» и «Союза Русского Народа», после чего национализм стал одним из главных оппозиционных трендов.
В своих элементарных, предельно примитивных формах национализм проявился в стихийном уличном движении, время от времени заявляющем о себе до сих пор. Но большинство участников этого движения, утверждая русскость собственного происхождения, ориентировались на западные стандарты организации, символики и т.п., что уже само по себе наделяло их деятельность характером той же шизоидности, что и у их украинских единомышленников. Не случайно значительное количество участников этих групп оказалось на Донбассе, где, воюя на стороне украинских бандформирований, приняли активное участие в физическом уничтожении русских людей. Лозунг «Россия – только для русских» никак не помешал им проделать весьма экстравагантную духовную эволюцию.
Серьёзным ударом по позициям национализма стали события второй половины 90-х годов. Если на пике экономического и социального хаоса русское общество проявило высокую чувствительность к националистическим идеям, что сделало, в частности, Русское Национальное Единство (РНЕ) одним из самых влиятельных и динамично развивающихся политических движений в стране, то как только экономическая ситуация чуть-чуть стабилизировалась, русское население страны стало предпочитать национальным социальные лозунги и ведущей оппозиционной силой с 1994-95 годов становится КПРФ.[28] Рост безразличия к русской теме, которая, если следовать западноевропейской социальной логике должна была бы сохранять свою актуальность, констатирует и ряд лидеров РНЕ, возглавлявших региональные организации движения в конце 90-х годов.
О степени популярности русского «классического национализма» может свидетельствовать простое сопоставление численности участников Русских маршей и маршей Бессмертного полка. На первые приходят сотни, иногда – тысячи, во-вторых участвуют миллионы.
Русское национально-патриотическое движение, встраиваясь в западный по своему происхождению дискурс национализма, усваивает и западную модель восприятия реальности. Это принуждение срабатывает на автоматическом уровне, являясь проявлением системной логики, в данном случае – логики развёртывания дискурса.
К частным проявлениям такой логики относится представление, что русской народ существует в режиме геополитической закрытости. Но более важен и опасен другой элемент этого дискурса, утверждающий, что борьба за привилегии и социальное господство является естественным состоянием общественной жизни. Тезис Гоббса «общество – это война всех против всех» стал нормативным для западной политической мысли, а с Запада он перекочевал на русскую (постсоветскую) почву.[29]
[1] В данном случае речь идёт не о происхождении термина «нация» как такового, а о возникновении политического концепта. Сам термин появился задолго до появления европейских централизованных государств Нового Времени. Он уже существовал уже в средневековых университетах, где обозначал студенческие землячества. Скорее всего, он и возник там же. Но в тот момент термин имел локальное значение и не претендовал ни на универсализм, ни на доминирование в политической сфере.
[2] Подробнее о проблемах определения слова «нация»: Иванников С.И. Нация как символ веры // «Топос», 02.09.2019. – URL: Нация как символ веры | Сергей Иванников | Онтологические прогулки | Топос - литературно-философский журнал
[3] Эту связь очень точно уловил К. Маркс с его тезисом «пролетариат не имеет Отечества». В середине XIX века идея национального единства даже в странах с устоявшейся национальной риторикой формировалась на фоне глубокого социального раскола, что было наглядно продемонстрировано революциями 1848 года. Но для значительной части марксистов этот тезис превратился в догму, которую многие левые продолжают отстаивать до сих пор несмотря на то, что в 1914 году европейский пролетариат показал, что Отечество у него есть и марксистский тезис «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» потерял свою актуальность. Если к середине XIX века «нация» была укоренена на верхних этажах социальной лестницы европейских государств, то ближе к концу столетия эта идея утвердилась и среди низших слоёв европейского населения. Началась, по образному выражению А. Дж. Тойнби, «эпоха национализма» в европейской истории, наступление которой сам Тойнби датирует 1875 годом. Симптоматично, что именно в этот период европейские региональные капиталы достигли пределов своего экстенсивного роста в границах национальных рынков, и стала актуальной тема внешней экспансии капитала. В этой ситуации капитал часто использовал национальные лозунги для идеологического обоснования такой экспансии.
[4] Германия являет собой крайне оригинальную модель европейского нациогенеза. Во-первых, это связано с основными движущими силами этого процесса на его начальном этапе. Немецкое гражданское общество сыграло в нём не меньшую роль, чем различные германские государства. Со времён И.-Г. Гердера задачу формирования национального самосознания берёт на себя немецкий университет, что стало своеобразным ноу-хау в европейской политической жизни. Впрочем, достаточно быстро инициатива в этом процессе перешла к их законным хозяевам – германским государствам, прежде всего – к Пруссии и Австрии. Во-вторых, необходимо признать, что этот нациогенез не завершён до настоящего времени и, скорее всего, не будет завершён никогда. Часть германских земель в ХХ веке была утрачена, а Германский Мир является миром, расколотым на два государства. Этот мир так и не смог обрести единство. Соответственно, и все идеологические и политические программы объединения этого мира, начиная с эпохи Просвещения потерпели неудачу в некоем окончательном, абсолютном смысле.
[5] В СССР процесс осознания ведущей роли русского народа в жизни страны был крайне противоречивым. В первые годы существования советской власти была предпринята попытка противопоставить слову «русский» слово «советский». Но уже во второй половине 1930-х эти устремления идут на спад. Очевидным симптомом этого процесса стал разгром исторической школы М.Н. Покровского. Представление, что советское государство вернулось к русским национальным ценностям уже в годы Великой Отечественной войны, является не вполне точным. Идеология военного времени придала этому процессу завершённость, но сама тенденция проявилась раньше. По сути, русофобский интернационализм доминировал в официальном советском дискурсе лишь в первые 15-18 лет советской истории, что не мешает ряду современных отечественных националистов характеризовать всю советскую идеологию как анти-русскую. При этом необходимо отметить, что тема «русскости» действительно редко выходила на первый план. Советские идеологи чаще апеллировали к социальным характеристикам Русского мира («советскость»), нежели к историческим. Но в этом, несмотря на внешнюю странность, они сходны с идеологией имперского времени, когда акцент делался не столько на русскости, сколько на православности. В Китае хань были более последовательны и прямолинейны. Но и оснований для такой последовательности больше: хань составляют на данный момент более 90% населения Китая.
[12] Ещё в начале 1960-х ряд афроамериканских активистов начали использовать метафоры «расколотой нации» и «двух наций», каждая из которых выдавала желаемое за действительное. С точки зрения нациогенеза в США времён популярности Элвиса Пресли не было ни национального раскола, ни, тем более, «двух наций». Нацией афроамериканцы начали осознавать себя лишь с середины 1960-х. А первым сакральным событием в жизни этой нации стало 4 апреля 1968 года – день, когда был убит Мартин Лютер Кинг. Но афроамериканская нация осознавала себя отнюдь не в соответствии с классическими американскими принципами, о чём современное BML предельно наглядно свидетельствует.
[14] Одним из исключений была Чехословакия. Чехия ещё до Первой Мировой войны была вполне сложившимся промышленным центром, одним из главных в Австро-Венгрии. Страна не испытывала потребности в догоняющей модернизации и, соответственно, в существовании особого режима, способного такую модернизацию осуществить. А неизбежные для молодого государства националистические перехлёсты не требовали мобилизации со стороны чешского общества, вполне обыденно и буднично «разряжаясь» на Словакии. Напряжённость между Прагой и Братиславой сохранялась и в послевоенное, социалистическое время.
[21]Впрочем, и на западноевропейской почве были свои исключения. Так, например, в Бельгии, где сосуществуют два народа, никакой консолидации общества на основе принципов национализма нет и быть не может. Националистические идеи здесь не столько консолидируют, сколько сталкивают два народа друг с другом. Показательно, что франко-фламандский конфликт в Бельгии резко вспыхнул в середине XIX века, т.е. тогда, когда европейский национализм начал превращаться в главное идейно-политическое течение в Европе.
[22] В связи с этим показательно, что наступление «века национализма» согласно А. Дж. Тойнби (1875 г.) почти совпадает с началом Долгой депрессии в европейской экономике (1873 г.). Ухудшение экономической ситуации неизбежно усиливало протестные настроения и способствовало росту радикальных движений. В этой ситуации национализм стал альтернативой идеям социализма, смог (в значительной степени) сформировать в обществе образ будущего, не связанный с революционными преобразованиями и, тем самым, отвести его от того хаоса, который неизбежно возникает в ходе любой революции.
[23] Среднему классу было что терять в этих условиях. Тем более, что доходы этого класса, так или иначе, зависели от роста капитала. Средний класс нуждался в социальной стабильности, и национализм смог на какое-то время её обеспечить.
[24] Подлинно национальным сегментом национальной экономики сегодня является лишь мелкий и отчасти – средний бизнес, т.е. экономические субъекты, не способные формировать основные тенденции экономического развития. Их существование сегодня связано либо с тем случайным обстоятельством, что крупный капитал пока ещё не успел их уничтожить, либо с тем, в ряде сфер экономики активная деятельность монополий не выгодна самим монополиям. В этом контексте очень показательной является история мелких частных предприятий и торговых точек в постсоветской России. 1990-е годы стали десятилетием расцвета мелкого бизнеса в стране, но это явление было возможным лишь потому, что более крупные экономические игроки были заняты разделом глобальных сфер влияний. Как только такой раздел произошёл, и началась экономическая стабилизация, частный бизнес в стране стремительно сократился. Та же розничная торговля, например, сегодня контролируется крупными торговыми сетями, давно выдавившими мелкий бизнес из этой сферы. Идеологи свободных рыночных отношений времён поздней Перестройки были уверены, что именно мелкий частный бизнес является социальной базой капитализма и главной средой формирования среднего класса. Но в реалиях современной КМЭ сфера мелкого частного бизнеса, скорее, оказывается средой деклассирования среднего класса, а капиталистическая модель экономики – главной угрозой для мелких экономических структур. В результате парадоксальной исторической трансформации сегодня главным защитником таких структур может быть только лишь социалистическая политика, ставящая пределы для развития стратегии абсолютной экономической рентабельности, утверждающей, что имеет право на существование только то, что приносит прибыль, а все существующие социальные объекты обладают исчислимой ценностью.
Одновременно внутри региона проходили процессы, не зависящие от Москвы. Как после развала Российской империи, так и после распада СССР, местные элиты и сообщества были вынуждены начинать поиск своей идентичности, с разной скоростью и результатом, но неизменно вокруг представлений о своих границах и в попытках интересантов извне влезть во внутриполитические расклады.
Армяне строили нацию на «миацуме» — единстве Армении и Нагорного Карабаха — и победном эпосе после войны с Азербайджаном. И этот проект естественным образом потерпел крушение после поражения тридцать лет спустя. Баку, напротив, развивался ради реванша и, добившись своего, теперь также должен определять для себя смысл дальнейшего национального и геополитического позиционирования.